— Ишь, какой Аника-воин, — равнодушно проговорила Савишна, не поднимая глаз от своей работы.
Меня поразило ее безучастное отношение к этим гадостям.
Я внимательно смотрел на тирана: кажется, пальцем его ткнуть, так и душа вон, а между тем это ужас целой семьи, ее страх и трепет. Мне пришли на память те богословские и юридические тонкости, которыми опутан союз мужчины и женщины. Ведь этот же самый Минеич и не подумал бы тиранить свою безответную жену, если бы не сознавал себя вправе делать с ней что угодно; и вдобавок, если бы она ушла от него, он, по праву мужа, мог вытребовать ее по этапу и воздать ей сторицей. Удивительное дело!
— Ну, вот тебе и заплата, — говорила Савишна, возвращая Минеичу его сюртук. — Носи на здоровье…
— Спасибо, Савишна, — благодарил Минеич, влезая в свою систему дыр. — А ведь я раз совсем нагишом пришел было со сплаву, — добродушно прибавил он, любуясь пришитой синей заплатой. — Ей-богу!
— Как не прийти нагишом: в кабаках кожу свою готовы пропить, — сквозь сон говорила Савишна, калачиком свертываясь около огонька напротив похрапывавшего Гаврилыча.
— Как же это вы ухитрились? — спрашивал я, раскуривая папиросу.
— Да самое простое дело… В Перми деньги все пропили с бурлаками, а ведь дорогой, с устатку, тоже выпить хочется; ну, дойдешь до деревни, что-нибудь и заложишь, а потом в одном кабаке и рубаху со штанами пропил. Ей-богу!.. Так нагишом и пошел. Добрел до первой деревни, мужики в поле, а бабы как увидали меня — бежать. Я вошел в избу, захватил какие-то лохмотья и ушел. Все-таки хоть и дыра на дыре, а не нагишом. Ох-хо-хо!.. Господи батюшка, прости ты наши великие согрешения!..
— Чистые псы эти мужики в другой раз, — отозвалась Савишна, подняв голову. — Только и заботы, чтобы глотку налить винищем, а наша сестра колотится хуже всякой лошади двужильной, да ее же еще тиранят. Теперь взять мое дело: зароблю четыре целковых, один целковый проем в передний путь, а другой в обратный… значит, на руках останется всего два целковых. А одежа, а обутки — ведь носится все…
— Разве у вас на пристани нет другой работы? — спрашивал я.
— Да какая, голубчик, бабе работа, особливо при бедности? Тут хоть свою голову прокормишь да на обутки заробишь, а дома что — дома и этого не заробишь. Теперь взять хоть пряжу… В день напрядешь, ну, пасма четыре али пять, а за пасмо получишь по грошу, значит, две копейки на день придется. А ведь надо встать в четыре часа утром-то да до поздней ночи, не сходя с места, робить. А лен-то чего-нибудь стоит? Вот какая наша работа, голубчик. Зимним делом, когда уже совсем деваться некуда, ну, торчишь день-деньской за прялкой… В зиму-то цельную хоть на одежонку сколотишься, а поить, кормить кто станет? Ладно, у кого мужья хорошие, а наша сестра-бобылка много слез напринимается… Да еще бога благодаришь, что хоть и с пустым брюхом ляжешь спать, зато ты не бита, ребятишки с холоду да с голоду не колеют около тебя. Мудреная наша бабья жисть, барин…
— Тоже всякие из вас есть, — говорит Минеич, выставляя голову из-под своих дыр. — Другие… хе-хе!..
— Чего другие? Ой, Минеич, Минеич, грешно так говорить!.. Вот хоть взять Лушку или Степаньку, — ты думаешь, сладко им живется?.. Нам тяжело достается, а им вдвое супротив нашего… Только ведь по молодости доводят себя до этого, по своей женской глупости и малодушеству…
Дождь немного перестал, но небо было темно, и желтоватые облака неслись над самой землей. Река тихо бурлила, слегка покачивая барку. Огонь освещал спавших да темную фигуру Прошки, который безмолвно сидел на передней палубе. На берегу горело несколько огней, освещавших деревья и темные фигуры бурлаков. Изредка доносились голоса разговаривавших. Где-то в лесу ухал филин. Мне не хотелось спать, и я пошел к ближайшему огню. Могучая, старая ель наклоняла над ним свои лапчатые ветви зеленым шатром. Изредка пламя косматыми языками рвалось вверх и добиралось до самых ветвей, которые слегка трещали и долго светились медленно тлевшими иглами. Вокруг огня в разных позах расположились бурлаки. На первом плане лежали Мамко и Афонька. За ними виднелись фигуры Лушки и Анки — Анка сидела, прислонившись к стволу дерева, а Лушка лежала на брюхе.
— Можно погреться у вашего огонька? — спросил я.
— Известно, можно, — отозвался Афонька.
Я тоже прилег на сухую хвою. Мое появление, видимо, прервало какой-то интересный разговор. Мамко повернул свой бок к огню и наслаждался ощущением теплоты.
— Так что, говоришь, дядя-то? — спрашивал Афонька.
— Дядя-то… А дядя, братец мой, порешил жену-то, — повествовал Мамко. — А сам в скиты ушел, к старцам…После ее в проруби нашли. Страсть глядеть: чересседельник на шее, язык высунула. И как это рука только у человека поднимается на этакое дело! Да вон Васька или Рыбаков… только кажется чего-чего они не придумают, и все на пакость, все надо погалиться над девками! Как-то раз Васька и говорит: «Пойдем, Мамко, в лес с нами». «Пойдем»… Рыбаков был с нами. Приходим в лес, а там девки уж ждут. Водка была с собой, закуска, пряники. Выпили и девкам поднесли. У Васьки своя любезная, а у нас с Рыбаковым свои. Еще выпили, а Васька отчаянный, ежели и тверезый, а пьяный хуже черта. Вот и придумал. «Ходи на четвереньках!» — кричит Васька своей. Мы хохочем… Смех!.. Потом заставил ее на сосну залезть и оттедо лаять по-собачьему. «На кого лаешь?» — спрашивает Васька. «На тебя, Василий Маркыч»… «Слезай!» Он тут и давай колышматить и давай колышматить, а сам приговаривает: «Зачем на хозяина лаешь? Не лай на хозяина!» Уж он ее бил-бил-бил, а потом давай ногами топтать. Насилу мы ее у него отняли. «Проси прощенья у моих дружков!» — кричит Васька. Валяется девка у нас в ногах, а Васька хохочет. После они с Рыбаковым чего с ней сделали: увели тоже в лес, раздели, да голую на муравейник и посадили… Сами водку пьют, а она на муравейнике жарится.