— В Америку едет Марфа-то Ивановна наша, — объяснил Кривополов и как-то особенно глупо захохотал. — Чесноков в Калифорнию собирается золото искать…
Все недоверчиво переглянулись.
— Я и выговорить-то это слово не умею, куда Серапиен Михалыч собирается уезжать, — объясняла Марфа Ивановна в свою очередь. — А только непременно уедем… Вы чему это смеетесь, Глеб Клементич? Ведь Серапиен Михалыч такой человек: что захотят, то и сделают. Они уж такие… особенные совсем. Вы не смейтесь, Глеб Клементич.
— Я-с? Помилуйте, Марфа Ивановна… уж на что особеннее Серапиона Михалыча. Вот хоть Флегонта Флегонтыча спросите, хе-хе! А что касательно Америки там, так что же — сторона хорошая, и даже в газетах я как-то про нее читал. Хорошая сторона, прямо сказать, только далеконько маленько будет, ну, да Серапиону-то Михалычу это сущий пустяк-с… Я только так про себя думаю, как же вы, Марфа Ивановна, насчет своих сродственников? Тоже ведь жаль бросить своих-то, свою-то кровь, а там, на чужой-то стороне, еще что бог подаст.
— Нет, я уж решила, — ласково и упрямо повторяла Марфа Ивановна, опуская глаза, — куда Серапиен Михалыч — и я с ними… А сродственники… тетка есть да дядя, ну, они от меня отказались, как я с Серапиеном Михалычем познакомилась, потому что я… я ведь и теперь невенчанная.
Последнее слово Марфа Ивановна произнесла с заметным трудом и даже побледнела.
— Ох, не нам судить, старикам, — ласковым шепотом заговорил Агашков, делая благочестивое лицо. — Все грешны да божьи, и девать нас некуда… А вы, голубушка, еще молоды: замолите грех. Да оно по нонешним временам это даже сплошь и рядом пошло, что невенчанные живут, да еще как живут — лучше венчанных. Это прежде строгость была большая насчет браку, а по нонешним слабым временам и разобрать-то не можешь, где грех, где спасение. Другая и венчанная жена, а даже назвать ее не знаешь как… Нет, не судите, да не судимы будете. Так ведь, Нил Ефремыч? — обратился в заключение своей назидательной речи Глеб Клементьевич к Кривополову.
Появление женщины как-то сразу изменило картину жизни в Причине, точно ворвавшийся в комнату луч света. Не говоря уже о Кривополове и Дружкове, которые забыли даже о разведке из-за Марфы Ивановны, все остальные обыватели почувствовали, что случилось что-то такое, что прекратило разом прежнее пьяное безобразие. Вместо составления протокола и прочих громов, долженствовавших обрушиться на отпетую башку Чеснокова, Собакин и Агашков беседовали в квартире Кривополова самым благочестивым образом. Особенно хорош был Глеб Клементьевич, точно просиявший всем своим старческим благообразием; присутствие свежей молоденькой женщины наполнило его до самых краев самыми благочестивыми и душеполезными помыслами, которыми он спешил поделиться с Марфой Ивановной. Эти медоточивые речи заставили расчувствоваться даже такого бесповоротно испорченного грешника, как старый Дружков, безобразничавший напропалую по всем градам и весям.
— Подлецы мы все… это ты правильно, Глеб Клементич! — решил Дружков, чувствуя себя совсем «на точке». — Уж какая наша приисковая жизнь… Ох-хо-хо!.. Марфа Ивановна, искушали бы с нами хоть хереску или мадерцы… а?..
Этот непростительный переход от раскаяния к мадерце шокировал всех, и Кривополов тихонько дернул Дружкова за рукав, так что сыромятный старик неловко замолчал на полуслове.
Пока мы пили чай, который разливала Марфа Ивановна, под окнами нашей избы несколько раз мелькали усатые, забубенные головы «отставных» и «бывших», вернувшихся с разведки в Причину неизвестно зачем. И этих людей, выкинутых за борт жизнью, тоже интересовало таинственное появление в глуши причинских лесов таинственной женщины. Прохаживаясь под окнами квартиры Кривополова, они, вероятно, припоминали свои лучшие дни, когда и им улыбались красивые и молодые женщины.
Не дождавшись, когда кончится затянувшаяся беседа, я вернулся на квартиру, в избу Спирьки, один. После бессонной тревожной ночи долил мертвый сон. Но в Спирькиной избе мне не удалось отдохнуть, потому что там стоял дым коромыслом — очевидно, там «руководствовали» вернувшиеся с работы «вожи» и проводники: по крайней мере можно было отлично различить голоса самого Спирьки, долгоносого Парфена, Силантия и других. Я пробрался прямо в сарай, выбрал уголок с остатками сена и трухи и, завернувшись в плед, заснул крепким сном, каким спится только после долгого шатания по лесу.
Когда я проснулся, день уже был на исходе. Солнце висело под самым горизонтом, и красноватые лучи заката врывались сквозь щели дырявой крыши пыльными полосами. Свежесть весеннего вечера давала себя чувствовать, но после долгого, крепкого сна не хотелось шевельнуть пальцем, а так лежал бы без конца с открытыми глазами и думал без конца пеструю полосу плывших в голове мыслей. Это чисто созерцательное настроение испытывается только в полном одиночестве, когда знаешь, что никто тебя не потревожит, и наслаждаешься даже этим сознанием. Лежа на сене, я долго наблюдал игру света и тени на покосившейся стене сарая, по стрехам и прогнившим драницам, точно солнечные лучи делали самую тщательную ревизию недвижимой собственности Спирьки.
— Ладно она их приклеила… — слышался голос Гаврилы Ивановича. — Диво бы еще Кривополов или Дружков, а то и Глеб Клементич туда же… Да и наш-то хорош тоже, нечего сказать. Хотели суды судить с тем, с дьяволом, а заместо того цельный день проклажаются, и полицейские там же прилипли.
— А Глеба-то Клементича видел? — сдержанным полушепотом спрашивал другой, незнакомый голос с легкой хрипотой. — Глазки-то так и бегают, как по маслу, а сам все насчет души… прокуратит старичонка, уж это верно. Уж такой он охотник до гладких баб, такой охотник… Очень даже я его знаю: ни одной не пропустит.