— Что вы, Савва Евстигнеич!
— Проболтнулся я тебе — надо, значит, рассказывать все. Видишь, в чем дело: все мы грешны да божьи. Золотом жили. Только с этим золотом — ух как опасно!.. А тут, как с неба, и свались ко мне «Разбойник»… Эх, что это только за лошадь была!.. Огонь, а не лошадь… Ты и во сне не видывал таких лошадей, да и не слыхивал, да никто тебе и не поверит, что на свете кони такие бывают… Одно слово — «Разбойник», разбойничья лошадь! Я вот тебе расскажу, какие мы с ним дела обделывали, а ты их хоть кому рассказывай — не поверят, в глаза осмеют!.. От Старого завода до Ирбита летом верст с двести, а зимой, малыми дорогами, верст сотня, а ярманка-то в Ирбите бывает зимой… Понял?
— Ну, так слушай. На этой ирбитской ярманке и сбывают золото, потому тут съезжаются разные такие азияты, с шарманками там, с пуговками, с мылом, — ну, понимаешь, все это для отводу глаз только! Китайцы тоже не брезгают нашим золотом-то, только несуразный народ: ты с ним каши не сваришь; а вот бухарцы да армянцы — те и нас за пояс заткнут!
Старик немного помолчал, а потом, вздохнув и выпив рюмку, спросил меня:
— Ну-с, на чем, бишь, я остановился?
— На армянах, Савва Евстигнеич.
— Да, да, точно на армянцах… Так вот в ярманку-то до Ирбита от нас сто верст. Исправник али становой там уж знает, что старозаводские беспременно золото повезут на ярманку, и караулит: помельче кого, вроде нашего брата — в острог, а покрупнее — оберет, как липку, да и пустит в одной рубашке. Известно, кто этими делами занимается — тоже народ прожженный, ходят босиком, а следы в сапогах, да все-таки трудно увернуться: места наши маленькие, всех по пальцам знают, а чуть начал пошире жить, торговать, сейчас уж его и под шапку. А когда попался в мои руки «Разбойник», поездил я на нем первую зиму, вижу, лошадь как есть золотая. Не поверишь, я нарочно на «Разбойнике», для пробы, езжал в одну ночь в Ирбит-то и обратно, ей-богу! Только два дня уж я его к этому готовлю, все мучаю, а пред самой поездкой с самого утра на нем гоняю до мыла. Потом часа за три до сумерек привяжу его к столбу, простоится он таким манером часа три, дам ему два ломтя хлеба с солью, посажу в санки Гришутку, — помнишь, на Балагурихе-то, — да и в путь. К полуночи Гришутка в Ирбите привяжет «Разбойника» к столбу, даст два ломтя хлеба с солью, стакан водки вольет ему в глотку да в ту же ночь обратно и приедет на Старый завод, к утру, к самому эдак рассвету. В ночь-то, значит, двести верст и сделает… Скажи-ко кому, да тебе никто в жизнь не поверит! Вот какая была лошадь… Вот когда ярманка-то начнется, зараньше прикопишь золотца, да в одну ночку и свезешь в Ирбит-то, а к утру — дома; денежки в кармане, придраться нельзя, потому устроишь так, чтобы с вечера-то все тебя на заводе видели.
Старик низко-низко свесил голову и долго молчал, пока я не вывел его из этого состояния своим вопросом:
— Как же у тебя украли такую лошадь, Савва Евстигнеич?
— А уж так, по грехам господь наказал, — заговорил старик спокойно и со смирением. — Сплю это я раз летом, таково крепко сплю, только слышу — в окно мне — тук, тук! Кого там, думаю, нелегкая принесла? Отворил окно: сосед. «Чаго тебе?» — «А ты, говорит, ничего не знаешь?» — «Нет, говорю, ничего не знаю». — «Да ведь у тебя лошадь-то, говорит, украли…» Как это он мне вымолвил, так меня ровно обухом по голове, и свет из глаз выкатился! Выскочил на двор, в конюшню, — нет… Ах, оказия, думаю: куда делась лошадь? Ворота все на запоре… Так, думаешь, как они увели лошадь? А взяли, разобрали крышу да через крышу на веревках и вытащили. А собака, может, помнишь, которая на Балагурихе со мной была, Куфтой звали? — окормили ее… Выхожу я за ворота к соседу, а самого так и пошатывает, точно я пьяный совсем. «Что, говорю, теперь делать…» А в глазах так столбы и ходят… А сосед и говорит: «Надо, говорит, толкнуться к Евгешке, — некому окромя его такую штуку выкинуть!» Прихватили мы еще человек трех и — к Евгешке. Помолитвовались под окном, спрашиваем хозяина: надо, мол, поговорить. Выходит Евгешка к нам за ворота, тут мы его и приняли… Побили, побили мы его тут, — запирается, собака: знать ничего не знаю, ведать не ведаю. Дело было зимнее. Связали мы его по рукам да за ноги-то и привязали к саням, а двое на него, да таким манером через весь завод и проехали, а потом — на рудник, верстах в восьми от Старого-то завода. Приехали туда. У Евгешки спина в лоскутьях, так мясо клочьями и висит, а все запирается… Тут мы взяли да вниз головой его и спустили в шахту: «Сказывай, а то тут тебе и конец!» Покаялся…
— Что же вы сделали потом с этим Евгешкой?
— А сделали мы с ним вот что: он сказал, что моя лошадь в Огневой, — так, деревнюшка тут есть, в семи верстах от Старого завода, плуты на плутах живут. Мы Евгешку на дровни да в Огневу, прямо к тому мужику, на которого он показал, а его и след простыл. Спросили хозяйку: «Точно, говорит, была лошадь, да только увели». Делать нечего, потеребили маненько для памяти бабенку да с пустыми руками и приехали на Старый завод, а Евгешку опять по-за саням тащили, да у его дома и бросили замертво…
— Что же потом с ним было?
— А известно: собаке — собачья и смерть. Хозяйка позвала лекаря, а лекарь станового… Становой-то посмотрел на Евгешку, да и говорит: «Дураки, ангел мой, говорит, и те, что Евгешку-то, слышь, били, — надо бы, говорит, его до смерти». Так бы и следовало, да пожалели мы-то его, варнака, только маненько поучить хотели… На третий день он так и помер без языка.
— Отчего же вы не отвели Евгешку к становому, когда его поймали?