— А это, знаете, кто с ней? — спрашивала Евмения меня. — Это — директор нашего старозаводского технического училища… Какой-то грек, Димитраки по фамилии. Этот Димитраки получает ни больше, ни меньше как пять тысяч в год. А за что? Только за то, что умеет кланяться заводским управляющим… А вот подите вы, человек всего только три года как кончил курс в Петербургском университете и теперь загребает деньги совершенно даром, губит целое училище, слывет у нас передовым человеком. Вы представьте себе только, этот Димитраки получит в год, ничего не делая, столько, сколько я должна буду зарабатывать целых семнадцать лет, считая по триста рублей в год, а помощник учителя или помощница, получающие двенадцать рублей в месяц, должны работать целую жизнь. Где только таких берут… Ведь он в училище забрал на себя все предметы и ровно ничего не делает, в класс даже не ходит, а все пьянствует с Федькой Заверткиным. Не правда ли, хороши гуси? Какая здесь отчаянная публика!.. Вон земский доктор: посмотрите, пожалуйста, ведь это целый Олимп, и сам Зевс ему в подметки не годится… А вон еще лучше экземпляр, — пожалуйста, обратите на него все свое внимание: это наш министр народного просвещения. Да, целый министр…
«Министр народного просвещения» в это время с важностью проходил мимо нас вместе с земским доктором. Это походило на триумфальное шествие каких-то двух неведомых божеств или на вступление счастливого победителя в завоеванную провинцию. «Министр» был высокого роста, худой и белокурый человек, лет сорока пяти, с выцветшим деревянным лицом и заложенными, по-министерски, руками за спину. Доктор, черноволосый мужчина с длинным, как огурец, лицом и маленькими глазками, ковырял пальцем в носу и смотрел кругом каким-то убийственно равнодушным взглядом.
— Посмотрите же вы, пожалуйста, на Митрошку нашего! — шептала Евмения, указывая глазами на «Министра». — Из волостных писарей попал в гласные, потом избран был членом земской управы и теперь заведует всеми школами в уезде. Под его ведением находится семьдесят учительниц и столько же учителей; он всем нам говорит «ты» и заставляет дожидаться в передней по нескольку часов. Раз мне нужно было получить жалованье, и я довольно прозрачно намекнула ему на его министерские замашки, а он мне: «Хле-ее-б за-за бррю-хо-ом нне ххо-одит!» — «Извините, говорю, я не знаю, что вы — хлеб, а мы — брюхо». А вы бы посмотрели, как он себя держит в школе, какие нотации читает всем, и главное, придирается к преподаванию, а сам своего имени не умеет подписать. Вместо Митрофан Белохвост пишет Мирофан Белофост… Скотина ужаснейшая и вообще и в подробностях.
— Что же председатель управы смотрит?
— У нас председатель — отличный человек и в такие мелочи не вмешивается. Он — музыкант и играет, кажется, на всех инструментах, какие только существуют. Очень образованный и очень честный человек, но музыка загубила… У нас уж другой такой председатель-музыкант; а пока они играют, Митрошка всем и орудует.
— А я вас давно ищу, Евмения Калиновна, — говорил Праведный, вваливаясь из боковой комнаты.
— А я вас давно жду, Марк Киприяныч, — бойко отвечала Евмения. — Вероятно, нагружались в буфете… для безопасности?
— По человеческой слабости испиваем сию горькую чашу…
Праведный подал руку Евмении, извинился предо мной, что некоторым образом лишает меня дамы, и эта оригинальная пара направилась к дверям в сад. Евмения гордо откинула свою белокурую головку назад и блестящими глазами смотрела на своего кавалера, который, вероятно, опять рассказывал анекдоты, потому что девушка громко смеялась и недоверчиво качала головой.
Старозаводская jeunesse doree в полном своем составе находилась в буфете, где происходили оживленные разговоры, сопровождаемые самыми обильными возлияниями. Кроме Пальцева, Заверткина, Димитраки, «Министра» и земского доктора, тут присутствовал и сам Печенкин, сопровождаемый, как адъютантами, бывшим исправником Хряпиным и своим поверенным. Среднего роста, приземистый и широкоплечий, с толстою головой и опухшим красным лицом, на котором резко выделялись хитрые маленькие глазки и седая борода, Печенкин был коренным типом русского обстоятельного купечества с сильной азиатскою закваской.
Хряпин — очень высокий и когда-то очень красивый человек, с большой кудрявой головой, могучею грудью и тяжелою рукой, от которой, как говорила молва, много пошло туда, где нет ни печалей, ни воздыханий. Около стола, за которым сидел Печенкин, собралась почти вся публика, слушавшая что-то, что рассказывал сам старик, распивая и угощая всех шампанским.
— На той неделе поехали мы с «Мамочкой» в Загорск, — рассказывал старик, кивая головой на Хряпина, которого он почему-то называл «Мамочкой». — Город большой, мы и загуляли, а вечером — в трактир «Плевну». Ну, там арфянки, всякое прочее. Спели нам, поужинали, побезобразничали, а все скучно… Я и говорю: «„Мамочка“, скучно… Устрой, говорю, „Мамочка“, какое-нибудь безобразие». А он молчит, а потом как сгребет салфетку да об пол всю эту музыку, арфянки бежать, а «Мамочка» поймал хозяина «Плевны», завязал его в салфетку да под стол и затолкал. Арфянки визжат, хозяин под столом орет караул, а мы с «Мамочкой» давай бог ноги… О-ох-хо, согрешили мы, грешные!
«Мамочка» сидел как ни в чем не бывало, jeunesse doree хохотала до слез, а подгулявший Заверткин от восторга даже полез целоваться с «Мамочкой».
Появившийся Праведный привалил, конечно, прямо к буфету, где около этого столичного светила сейчас же собрался кружок, ожидавший тех удивительных анекдотов, которые умел рассказывать только один Праведный. Оставленный всеми, Печенкин вылил две оставшихся бутылки вина на салфетку и побрел в сопровождении своих адъютантов в общую залу, где происходили танцы. Заверткин заглядывал прямо в рот своему идолу и глупо хохотал, как человек, которому щекотят подошвы; Пальцев поместился рядом с Праведным и, подмигивая одним глазом, говорил: